Дискусія We can do it… online! про можливості феміністичної мобілізації через соціальні мережі за участю громадської діячки Насті Мельниченко, дослідниці Алли Митрофанової та кураторки Каті Міщенко відбулася у рамках тижневої мистецької лабораторії Metamorphoses Lab. Протягом тижня 16 діячок культури, художниці та літераторки з Вірменії, Азербайджану, Німеччини, Грузії, Молдови, Росії та України говорили про різні форми сучасного фемінізму, сучасну культуру супротиву та мобілізації в Інтернеті. Тема інтернет-активізму не могла не виникнути серед інших, адже в українському контексті вона отримала вагоме значення. Зокрема, рух #Янебоюсьсказати виник за рік до світового #Metoo. Як інтернет сьогодні впливає на соціальні рухи та співдружність та фемінізм? Катерина Яковленко записала конспект розмови.
Катя Міщенко: Наш сьогоднішній формат трошки незвичний. Учора і завтра у рамках лабораторії ми матимемо змогу ознайомитися з художніми роботами, а сьогодні є можливість поговорити з експертками про сучасний контекст: як сьогодні виникають різні форми жіночої мобілізації та яке відношення до цього має Інтернет. Це буде рамкою нашої розмови. Наші гості надзвичайно цікаві: справа від мене сидить Настя Мельниченко, у минулому журналістка, нині — громадська діячка, авторка книжок, ініціаторка резонансного флешмобу #Янебоюсьсказати; зліва від мене — Алла Митрофанова, яка займається філософією, вона є співзасновницею терміну «кіберфемінізм» та працює над розробкою кіберфеміністичної теоретичної бази. Під час моєї підготовки до заходу, я занурилася у те, що таке «кіберфемінізм» і в мене виникло дуже багато запитань. Але мабуть почнемо з самого терміну: що він означає? Алло, розкажете?
Алла Митрофанова: Я очень ценю то, что сделала Настя Мельниченко. На международных концеренциях и встречах я всегда вспоминаю, что мировое движение началось с Украины и с #Янебоюсьсказати.
Что произошло и зачем? То, что было невидимым, стало видимым. Это преимущество интернета и больших данных: то, что когда-то было спрятано за словами и не значимой повседневностью, через интернет и большие данные обрело возможность быть проявленным и стать явным.
Мы все время расширяем наши знания о том, что происходит. Каждый раз, когда технология меняется или появляются новые технологии, происходит расширение существующего знания. За счет технологий меняется и само знание и вход в это знание. Сейчас мы входим в знание через большое количество маркеров. Эти маркеры составляют некое облако данных.
Новые данные не имеют эстетической формы и способа их описания. Мы не знаем, как с ними работать. Мы их пугаемся. Это большой манипулятивный момент потому, что знание всегда можно сделать видимым и невидимым. Теперь, когда данные вброшены, художественное сообщество работает с ними. Но, как показать ценность переживаний, которые были невидимы, не значимы и вытеснялись из нашей картины мира? Именно такие данные делают видимыми художники и художницы.
Но, что дальше с этими данными делать? Их же можно интерпретировать, политически осмыслять и вставлять в какую-то другую картину мира.
Следующий момент — данные вброшены, законы более-менее созданы, тогда как заполнить пустоту между речью и нашими данными, связанными с нашими переживаниями? Она заполняется при помощи институтов. Институты — это практики повседневности, то что делает нашу реальность. И вот сейчас, например, (в России так точно), принимаются законы против домашнего насилия, но не понятно, кто и как их будет исполнять, кто будет исполнять эту институциональную пустоту? Поэтому сейчас большая проблема заключается в том, чтобы закон не стал еще одним репрессивным законом. Как эта работа урегулирования закона будет проводиться, как будет регулироваться? Как будут работать психологические консультации? Кому это будет доверено: поликлиникам, полицейским участкам, общественным группам, кризисным центрам? Эти вопросы, как всегда выпадают из формы рефлексии. Почему?
Позвольте мне провести небольшой экскурс. У нас есть классическая система знания, которая обычно выстраивается как дихотомия, бинарность природы и культуры. Это не случайно, потому что в природу у нас уходит повседневность, тела, существование людей, не имеющих привилегии политической речи, не имеющих доступа. Само понятие «природа» является блокировкой того, что сложно понимать. В философии есть традиционное понятие природы: природа феминистична, ресурсна, ее можно эксплуатировать, она сама себя порождает; тела у нас природные, в них невозможно углубиться ни политически, ни рефлексивно. Феминистическая теория еще в 1970-1980-е годы обратила на это внимание. Тогда невидимый женский труд стал видимым и значимым в социокультурных институтах.
Когда в 1920-е годы шла речь о праве для женщин выбирать, о праве на аборт, также происходило институциональное строительство: всеобщее образование, всеобщая медицина, детские сады… И тогда политическое вошло в естественное и ресурсное. И это очень важное изобретение, прорыв феминистской политики. Этот прорыв делается при помощи создания политического голоса, при помощи институтов и смелой повседневности. После того, как тела получили право голоса, они больше не могут быть беспардонно эксплуатируемыми. Это уже не ресурсные тела. Дальше эти тела становятся на какое-то время очень сложной системой по реорганизации и переизобретению реальности.
Но как получилось так, что тела оказались ресурсными? В марксистском феминизме есть очень длинная предыстория. Например, Роза Люксембург в своей большущей книжке «Накопление капитала» говорила, что ошибка Маркса заключается в том, что тела начинаются с понятия «работа» и с воспроизводства. И соответственно, если мы занимаемся высоко комфортной демократией, то мы должны начинать не с момента, когда тела вышли на арену, когда тела пришли в торговый мол и там себя обнаружили как граждан и как видимых, а с более раннего момента. Но все остальное — до того, как тела вышли в мол — все это невидимое. Такая модель довольно жестко формировалась в раннем капитализме. Поэтому, очень легко было довести бастующих крестьян и рабочих в гендерную иерархию. Разделить людей, которые хотели другого общества, на два враждующих лагеря. Например, другая работа, исследование марксистской феминистки Сильвии Федеричи, в которой она пишет, что в начале капитализма, для того, чтобы победить и подавить крестьянские восстания или восстания рабочих, устраивались большие, финансируемые, бесплатные, публичные дома. Крестьянам говорили: вы бедные и у вас никогда не будет имущественной возможности завести семью, но зато вы сможете всегда воспользоваться социальностью. И дальше начинается длинный период инфантелизация женщин в праве. В какой-то момент выяснилось, что они не могут иметь своего представительства в парламенте. Следующий закон — они не могут иметь паспорта, они не могут открывать собственные предприятия. И вот эта инфантилизация привела до крайней степени политики контроля над женщинами, при чем контроля как производства граждан. При этом у них не было ни ресурсов, ни политических прав. Это выглядело как естесственная и натуральная правда. У нас есть такое разделение, в философии его называют «эпистемологическим обоснованием». Мы не можем войти в знание, не сделав изначально разделение на природу и культуру. И тогда, естесственно женские тела — это природа, воспроизводство — это природа. А это субъектно-объектное различение, где женщины — это такие природные объекты, а субьектами оказываются привелигированные властные мужчины. Почему они могут взять такую привелигированность? Потому, что у них никогда не было проблем и заботы о ком-то, потому что их тела всегда были здоровы, обстираны, накормлены, и они естесственно полагали, что это их привелегия. Но, что случалось с мужчинами, которые не обладали привелегией? Они были мобилизированны через отсутствие телесности: ваша телесность не имеет никакого значения, вы можете работать 12 часов в день, можете умирать за Родину или за что-то еще. Такой подход — это очень хороший способ мобилизации. Тогда получается, что для мужчины — это непрерывная работа, а женщины — это непрерывное воспроизводство. Такая модель контроля перешла в науку, например. Изучение репродуктивной медицины всегда шло на периферии, на первых местах была военная медицина.
Все это была предыстория по классическому входу в знание. Классическая феминистская философия говорит, что нам не нужно больше разделять на природу и культуру. Потому, что тела производят рефлексии и включены в мышление. И тогда оказывается, что мы в совершенно другой ситуации, которой нужна другая рациональность.
Катя Міщенко: Спасибі. Алло. Надзвичайно цікавий вхід не тільки в знання кіберфемінізму, а загалом в проблематику. Ви починали говорити про пустоту, що виникає між законом та виконавцями, яку мають заповнити інституції. І тут у мене виникло питання до Насті: чи бачите ви цю пустоту? Світ соціальної мережі справді став місцем, де можна почути дуже різні голоси. І ті голоси зробили видимою проблематику, з’явився дискурс і мовлення про щось, і виникло очікування, що щось станеться. З’явилася надія на якусь агентність та зміну. Але й при цьому ми розуміємо, що існує певна пустота. Хто її буде заповнювати? Хто буде це рухати далі? Якщо говорити про рух #Янебоюсьсказати, як закріпилася зміна, на що ми можемо опиратися?
Настя Мельниченко: Безперечно, соцмережі — це унікальний інструмент, який дає змогу бути почутими різним голосам і те, що я бачу останнім часом, і всі ми бачимо, це те, що соцмережі стали інструментами тиску з боку громадськості на представників влади. В принципі, всі ті ініціативі, які припустимі для жінок, які були здійснені на якихось вищих щаблях, починалися з низового тиску у соцмережах. Також, кожна некоректна заява, яка звучала від політиків, мала миттєву реакцію у соціальних мережах. І наші високопосадовці зрозуміли, що вони вже не можуть так просто та безвідповідально про щось говорити.
Крім того, такі зміни, як наприклад, скасування заборони жінкам на певні професії або дозвіл займати жінкам бойові позиції в армії — всі подібні впровадження на рівні нормативно-правових актів здебільшого починались з соцмереж. Тобто з’являлися ініціативні групи, які це проштовхували. Тому, я вбачаю в соцмережах чудовий спосіб для впровадження змін. Бо, дійсно, раніше всі голоси, які могли почути — це були обрані голоси. Для того, щоб бути обраним, ти мав бути або письменником, або філософом, або якимось публічним діячем. Зараз це працює інакше. Зараз є такий прекрасний інструментарій, як хештеги. Хорошим прикладом став #Янебоюсьсказати, який засвідчив ініціативу знизу та голос знизу.
Катя Міщенко: Як ви думаєте, можливо в цих суспільствах, де фізичний простір дуже обмежений, соціальна мережа стає можливістю збереження демократії? Чи можливо, в неї є якась темна сторона, де існує загроза демократії? Наприклад, коли голос у соціальних мережах існує, але він втрачає свою вагу, коли виходить в аналоговий світ.
Настя Мельниченко: Щодо загрози демократії, я думаю всі бачили багато прикладів у світі, коли завдяки використанню різних інструментаріїв у соціальних мережах, по суті, демократія була «хакнута». Я нещодавно дивилася Телебачення Торонто і в них була думка про те, що в кожного з нас є свій віртуальний аватар, який володіє всією інформацією про нас, який знає, що нам болить, і як нас підчепити на якийсь гачок. І по суті, щоб увести якусь політтехнологію, її вже не треба перевіряти на «живих» людях, це можна перевірити на наших аватарах. Тому, що ми дуже багато часу проводимо віртуально. Зараз я поставила собі обмеження проводити у фейсбуку не більше години. Насправді, це шкідливо, бо це витрачання часу на те, щоб створити ці аватари. Я розумію, що в принципі, можна висловити багато гіпотез про те, куди можна повести громадську думку. І в якийсь момент це можна використати. Бо дійсно, можна консолідувати аудиторію у соцмережах, знайти до кожного кластеру цієї аудиторії свій підхід і зробити так, аби ці люди зробили те, що тобі потрібно. Відповідаючи на питання, чи може це допомогти чи ні, я б сказала, що по суті, ми перейшли від волевиявлення у своєрідний маніпулятивний стан. Нині для мене соцмережі — це інструмент та спроба маніпулювати свідомістю (маніпулювати в хорошому сенсі цього слова). Відповідно, коли хочеться донести ті чи інші думки, то я вже себе питаю: чи я дійсно так думаю, чи це результат певних технологій та впливів? І постає питання, чи у подальшому будуть можливі такі спонтанні рухи як #Metoo та #Янебоюсьсказати. Чи ця технологія бути зроблена таким чином, що флешмоби також стануть інструментами впливів? Це лякає, чесно кажучи.
Катя Мищенко: У меня к вам вопрос, Алла, как в контексте киберфеминизма большие данные в пространстве интернета заново конструируют индивида и человека? Мне кажется, что и гендерный аспект может (а может и нет) выходить на второй план, когда аватар становится предложением играть с идентичностью. Как пространство интернета влияет на конструирование человека, становится ли он уязвимей? Есть ли в его новой сборке эмансипативный потенциал или это скорее уход в тоталитаризм алгоритмов, программ, сборов данных?
Алла Митрофанова: Во-первых, мы должны отказаться от привелигированного субъекта, который все о себе знает и быстренько назначает всех остальных. Это вообще произошло до больших данных. Это произошло в социокультурной сфере на рубеже 1980-1990-х гг. Я приведу в пример три теории, которых обладают колоссальным политическим потенциалом.
Квир-теория говорит, что наша телесность — это всегда сборка между нашей материальностью и нашей способностью к саморефлексии. Поэтому, мы обладаем пластичностью и эта пластичность не заталкивает нас в язык, как социальный конструктивизм (когда каждый индивид располагается в своем месте в социальной структуре). Мы имеем агентность к собственному переописыванию. Собственно, квир, квир-антология или перформативная антология Джудит Батлер лежит в основе и того, и другого. То есть, наша реальность все время собирается. И это большая проблема, потому что она может собираться разными способами. Это проблема нового понимания политики. Если раньше прежняя политика и биополитика рапределялась в готовые тела, то теперь политика формирует разные формы телесности по политической манипуляции, либо вбрасывая фиктивные триггеры, либо большой эмансипаторный потенциал. Потому, что что значит в квир-теории быть женщиной? Это и значит ряд практик. Это значит, что речь идет о смешанной идентичности. И вообще эта проблема бинарности возникает достаточно редко и она очень мотивирована. Родительство у нас разделенное, воспроизводство (биологическое и материнское) тоже становится все более технологизированным. И в принципе, не так важно, кто будет вынашивать ребенка — женское тело, мужское или машина. Важно, как говорит Ирина Аристархова, в известной книжке «Гостеприимство матрицы», чтобы и для ребенка и для родителей было достаточно определено и найдено практики, которые не делают ребенка несчастным и не делают родителей ресурсными. Вопрос: каким образом помыслить, понять, изучить родительство, чтобы это не было ни для кого проблемой? Это большая проблема в теории, потому что сами практики: какими мы собираем себя и переустанавливаем общество — все это, почему-то остается невидимым. И в этом есть большая работа киберфеминистского сообщества. Потому что изначально в «Манифесте киборгов» Донны Харавей было понятно, что киберреалистический феминизм — это сборка. Мы все время собираем себя. Но, если раньше мы себя собирали через язык, редуцируя и выбрасывая все остальное материальное, то теперь мы себя собираем скорее через новую форму языка, которая маркирует нашу материальность и делает ее видимой при помощи культурного кода. То есть, сборка нашей реальности очень сильно определяется через технологии. Технологии производят нам объекты и алгоритмы. И тогда у нас проблема и с тем, и с другим — и с данными, и с алгоритмами. И вот интерсекциональная теория еще с конца 1980-х работает с алгоритмической сборкой. Что это значит? Это значит, что каждое тело обладает различными привилегиями и различными формами уязвимости. Их очень легко найти. Хорошие ли у нас были родители, какая у нас была школа, были ли у нас путешествия, не было ли у нас проблем с деньгами, было ли насилие в нашем детстве, юности и т. д.? Мы обнаруживаем, что мы собраны из очень многих операторов. И тогда это знание, а знание политическое, становится ценным. Нашу сборку можно переописывать. Можно убирать травматические опыты и можно с ними работать. Можно делиться своими привилегиями.
Приведу несколько примеров. У нас была иллюзиция — проект «Полина». В то время когда государственные законы были напрочь запутаны и было практически невозможно защитить себя от домашнего насилия, кризисный центр «Полина» в договоре с программистами «Теплица социальных технологий» сделали сайт, который обладал бы максимальной информацией. Если ты заходил на сайт, можно было получить все формы бланков, советов и рекомендаций. Существовал определенный логический маршрут, по которому двигался пользователь. Идея была такова, чтобы переописать все плохоработающее социальное поле как правильное действие в нашу пользу. Обращений на этот сайт было очень много и все работало. За первые 4 месяца работы было 12 тыс. обращений со всей страны.
Таких проектов, как «Полина» в России сейчас несколько. Но, идея того, что хакерским способом можно переописать всю социальную структуру страны несколько утопична. И утопизм как раз в том, что не все об этом проекте узнают и работа нескольких волонтеров-адвокатов не может покрыть все проблемное поле. Значит, возникает проблема масштабирования. Масштабирование — это уже большая социальная проблема. Но, по крайней мере, проект «Полина» показывает возникшее ноухау.
Еще один проект — это Sci-Hub.io, который сделала Саша Албакян. В 1990-е годы научные журналы и институты начали выкладывать в публичный доступ свои материалы, потом эта система монетизировалась таким образом: случилось так, что и авторы должны были платить за публикацию, и читатели за ознакомление с материалом. Возникла иерархия, появились привелигированные страны и институты, которые оплачивали деньги владельцам этих ресурсов и поэтому возникло движение за открытость данных и доступ к науке. На этой волне в конце нулевых студентка-программистка из Алма-Аты Саша Албакян создала программу, которая обошла все существующие правила, и это как оказалось, спасло науку разных государств. Потому, что чтобы написать диссертацию, нужно опубликовать опеределенное количество статей, каждая из которых стоит определенное количество денег. И ученому, живущему не в привелигорованном государстве, это сделать практически невозможно. При этом, у на сайте Албакян 150 млн. скачиваний за прошлый год. Естесственно, на нее подают в суд и суд присуждает ей штраф в 15 млн. долларов, она становится невыездной. Но, только подумайте, как это было возможно: одной девочке спасти научное сообщество многи стран. Это пример того, как из локальности можно пробить дыру в глобальности. И при этом и то, и другое работает друг на друга.
Проект Metamorphoses Lab — це частина міжнародного проекту «Метаморфози. #MeToo і фемінізм на Сході та Заході», який здійснюється у співпраці між Goethe-Institut в Україні та Федеральним центром політичної освіти Bundeszentrale für politische Bildung (bpb), за сприяння Федерального міністерства закордонних справ Німеччини Auswärtiges Amt.
Якщо ви знайшли помилку, будь ласка, виділіть фрагмент тексту та натисніть Ctrl+Enter.
Повідомити про помилку
Текст, який буде надіслано нашим редакторам: